Елена Игнатова - Загадки Петербурга II. Город трех революций
Но довольно о трудностях. Усвоив правила «сонника», читатель сам может ответить на вопросы газетных заголовков: «Обеспечен ли в 1926 году Ленинград дровами? мылом? мануфактурой?»… Но город жил[53], и к середине 20-х годов здесь стали заметны перемены к лучшему. Горожане начали лучше одеваться, среди граждан в косоворотках, толстовках, брюках галифе стали появляться люди в костюмах. «В связи с улучшением заработка изменился спрос в крупных государственных и кооперативных магазинах белья… — писала „Красная газета“ в 1926 году. — Брюки „клеш“, „галифе“ и „бриджи“ даже не фабрикуются больше. Открыта мастерская галстухов и улучшен ассортимент белья. Появился большой спрос на запонки и фетровые шляпы. Рабочие и служащие предъявляют спрос на дорогое трико и зефировые рубашки». Но фетровые шляпы были редкостью, тогда господствовала мода на тюбетейки, в них ходили и мужчины, и женщины, особенно молодые.
С обувью дело обстояло несколько хуже: мужчины по-прежнему носили сапоги или тяжелые ботинки-«бульдоги», женщины — боты, а летом все ходили в сандалиях («сандалетах») или в парусиновых туфлях. Парусиновые туфли — отличная обувь, стоит почистить их зубным порошком или молоком, и они опять как новенькие. Богатые щеголи ходили в блестящих лакированных ботинках-«лакишах», а их дамы — в туфлях-«баретках» с широкими ремешками. Улучшение жизни можно было определить по разнообразию и разностильности одежды. Среди молодежных футболок-«бобочек», блузок-матросок и ситцевых платьев выделялись женщины в дорогих нарядах. Газетный фельетон 1925 года «Аида с Троицкой улицы» обличал этих дам: «Ярко-красные губы — в Москве это называют „вампиризм“. В ушах кольца, какие дикие племена носят в правой ноздре. Золотой зуб. Юбка до колен. Чулки „лососина натюрель“. Туфли „а-ля Севзапгосторг“. Загар, привезенный из Ялты. Это жены спецов, нэпманов, служащих треста, извивающихся между казенным сундуком и счетами от портнихи. Спросите ее — кто она? — Я? Дама. Она официально „домашняя хозяйка“». О, мещанки в фильдеперсовых чулках, фифы в шелках и кольцах, из-за таких и попадали в тюрьму их мужья-растратчики! Дамы одевались у дорогих портних, нежились на курортах и любили модные духи «Персидская сирень», которые покупали в магазинах «ТэЖэ». В названии «ТэЖэ» чудится что-то французское, но в этой аббревиатуре не было ничего романтичного — парфюмерный трест «Жиркость». Дамам с косметикой «от жира-кости» было далеко до западных буржуазок, но для чего, спрашивается, делали революцию, если опять неравенство: одни женщины работают на заводах, томятся в очередях, а другие живут как барыни! Так, очевидно, рассуждали судьи, разбиравшие в 1925 году дело о краже бриллиантов у гражданки Козицкой. Подсудимая, подруга Козицкой, объяснила им причину своего поступка: «Я решила наказать эту сытую буржуйку, украла бриллианты и оставила записку: „Коммунистка в душе, я возмущена твоей буржуазной психологией. Пусть и ты теперь познаешь горе, заботы и некоторое, хотя бы мещанское, страдание“». Несмотря на классовую чуждость воровки, бывшей графини Толстой, приговор ей вынесли мягкий: условное лишение свободы на полгода.
Буржуазные и мещанские настроения проникли в среду молодежи, которая увлеклась развратным танцем — фокстротом. Лидия Жукова вспоминала, как у нее собирались друзья, «тушили кислую капусту и отплясывали фокстрот. Кислая капуста! Квашенная в бочках, посеревшая от этих бочек… она томилась на сковородках, превращаясь в темное, скользкое месиво, она была единственным нашим яством в те далекие двадцатые на наших шумных пирушках. Фокстрот — это тоже было убогой радостью, это шарканье подошвами по питерскому узорчатому паркету под одну и ту же скрипатую пластинку». Несмотря на запрет этого танца, фокстрот отплясывали даже на вечеринках в сельских клубах (крестьяне называли его «хвост в рот»).
С начала 20-х годов идеология вела борьбу с мещанскими настроениями, ее накал запечатлен в стихах Маяковского «О дряни», где он проклинал мещан и призывал свернуть головы их канарейкам. Миазмы мещанского и буржуазного разложения проникали всюду — в 1924 году ленинградский журналист В. Андерсон писал об экскурсантах в Юсуповском дворце: «Идет интеллигент… Сплошное оханье и аханье, слащавое пришепетывание: „Вот красиво-то! Вот изящно-то! Как люди умели жить! Вот культура-то!“ Ошалевают. Мишура позолоты, бархата, ковров, серебра, бронзы, гобеленов до конца ослепляет незрячие глаза. Полотна Рембрандта, мрамор Кановы… Иначе смотрит на эту „сладкую жизнь“ рабочий-экскурсант… Вспыхивают глаза огоньком сильной, жгучей ненависти, и часто разом напружинивается морщина на лбу. Понятно, естественно, полезно, педагогично… Ясно, почему рабочий-экскурсант темнеет от воспоминаний. Значит, не может он хладнокровно смотреть на мавзолеи капиталистических мертвецов-упырей. Там можно учить и учиться великой, всепокоряющей ненависти». Увиденный, а скорее придуманный Андерсоном рабочий-экскурсант кажется не вполне нормальным. За такими историями и за обличением канареек крылась истинная причина тревоги советских верхов: как только жизнь начала налаживаться, стало понятным, что большевистская идеология не прижилась, — так организм отторгает чужеродные ткани после неудачной операции.
Целью борьбы идеологов с буржуазными и мещанскими настроениями было влияние на молодое поколение, но натиск явно проваливался. Молодежь хотела веселиться и танцевать фокстрот, и это было нормальнее комсомольских нравов и взглядов. Ленинградские газеты часто писали об оформлении шествий коммунистической молодежи на праздничных демонстрациях; на одной из них на площадь Урицкого (Дворцовую) выехали автомобили-колесницы, «на колеснице возвышается громадная виселица, около которой стоят скованные царские генералы в золотых эполетах. На некоторых автомобилях-театрах разыгрываются целые шуточные мимодрамы. Вооруженные винтовками рабочие стреляют в воздух, а буржуи в диком страхе падают на дно грузовика». Борьба комсомольцев с мещанством часто принимала гротескные формы. Молодежная газета поместила назидательную историю: комсомолец вставил золотой зуб, и ячейка предъявила ему ультиматум — вырвать этот зуб или выйти из рядов РЛКСМ. Что предпочел бедняга, нам неизвестно. Комсомольцы кощунствовали, устраивали шабаши безбожников на Троицком подворье, которое было превращено в комсомольский клуб. А в очередях рассказывали, как комсомолка сняла со стены икону, бросила на пол и сама приросла к полу. Никак ей было не сойти с места, стали рубить под ней половицы, а из дерева потекла кровь. Так и стояла девица, покуда не покаялась.
В борьбе с буржуазными настроениями власти не ограничивались агитацией и обличениями, а в первую очередь приняли административные меры. В 1923 году вышло постановление о пролетаризации высших учебных заведений: отныне только два процента выходцев из «нетрудовых слоев» имели право на получение высшего образования, «все остальные зачисленные — рабочие, крестьяне, служащие или их дети». В. И. Вернадский писал об этой реформе: «Уровень требований понижен до чрезвычайности, университет превращен в прикладную школу, политехнические институты превращены фактически в техникумы… уровень нового студенчества неслыханный, сыск и донос. Висят… объявления, что студенты должны доносить на профессоров и следить за ними — и гарантируется тайна. Друг за другом следят, при сдаче задач (петербургский политехнический) студенты доносят преподавателям на товарищей». Молодежи сознательно прививалась нравственная порча, гуманные человеческие принципы заменялись «классовыми». Дети с малых лет усваивали уроки жестокости. Эмма Герштейн записала со слов Ахматовой: «Когда расстреляли Гумилева, Леве было девять лет, школьники немедленно постановили не выдавать ему учебники — тогда они выдавались в самой школе, где самоуправление процветало даже в младших классах».
Большевистская власть нуждалась в сотрудничестве с интеллигенцией, государство не могло обойтись без специалистов в науке, технике, экономике. С начала 20-х годов в прессе и речах вождей появились призывы крепить союз интеллигенции и пролетариата. 6 мая 1923 года в Петрограде состоялся парад в честь братания интеллигенции с Красной армией, «на площадь Урицкого плотными колоннами входили учительство, студенчество, ученые, артисты, художники», которые обязались взять культурное шефство над армией и флотом. «Отныне союз молота, серпа и книги действительно осуществлен!» — провозгласил Зиновьев, и эти слова претворились в лозунг «Союз молота, серпа и книги победит мир!». Тогда много писали и говорили о «смы́чках»: смычка рабочих и ученых, крестьян и интеллигенции, а в 1924 году была объявлена музейная смычка Москвы и Ленинграда, но тут ленинградская интеллигенция запротестовала. «То, что казалось немыслимым при старом режиме, начало осуществляться при советской власти: Красный Ленинград поступился в пользу Москвы частью своих художественных сокровищ», — писала «Красная газета». В столице рассуждали просто: в Ленинграде огромное собрание произведений искусства, а в Москве их меньше, «в Эрмитаже 40 Рембрандтов, а в Москве всего пять (да и то два сомнительные)», поэтому надо передать ей часть художественных сокровищ. Протесты Академии наук, музейных работников, ленинградских деятелей искусства приостановили разграбление, но все же, сообщала газета, в Москву «к Октябрьским торжествам в подарок из Ленинграда присланы посылки от Шуваловского и Юсуповского дворцов».